«В сказочной стране»
Все мы с вами разные. И каждый из нас по-своему смотрит на мир вокруг. Впечатления от путешествия в один и тот же город, причем, почти в одно и то же время очень могут быть не похожими у разных людей. Почему это так происходит? Зависит от глубины восприятия и наблюдательности? От умения критически мыслить, сравнивать и обобщать? А, может быть, от позиции того, кто исследует этот мир вокруг? Взгляд этот объективен и беспристрастен?
Наверное, все перечисленное имеет значение. Для нас интересно, прежде всего, то разнообразие мнений, которое оставляют нам запечатленным в прошлом. Мы имеем возможность увидеть тот мир не одномерным и плоским, а многогранным. Благодаря тому, насколько по-разному воспринимался он различными людьми. Что уж там говорить, когда одна и та же картина мира или ситуация одним и тем же человеком иногда оценивается в разное время диаметрально противоположно. Почему меняется его взгляд, его позиция? На этот вопрос, бывает, очень трудно ответить даже по прошествии долгого времени…

«Начало сентября, и мы в- Петербурге. Я собираюсь, пользуясь правительственной стипендией, совершить путешествие на Кавказ и далее на восток, в Персию и Турцию. Прибыли мы из Финляндии, где прожили целый год…» – отмечал в своих воспоминаниях известный норвежский писатель Кнут Гамсун. В сентябре 1899 года он отправился в длительное путешествие. Через Россию он ехал на Кавказ. Вместе с ним в эту поездку отправилась его жена. Результатом этого путешествия стала книга, которую Кнут Гамсун назвал «В сказочной стране».
Вот еще несколько строк из самого начала этой книги, где он делится своими первыми впечатлениями о России: «На девятнадцати болотистых островах ровно двести лет тому назад Петр великий заложил город. Нева повсюду пронизала его, причудливо разрезав и расчленив на части. Весь он представляет странную путаницу западноевропейских великолепных громад вперемежку с византийскими куполами и восхитительными кирпичными домиками. Массивные здания музеев и картинных галерей занимают почетное место, но на ряду с этим и киоски, и лавки, и всякие невероятнейшие человеческие обиталища гордо красуются на солнце и не помышляют скрываться.
Заходила речь и том, чтобы перенести город на более сухое место, но это не легче сделать чем перенести Россию. В Петербурге есть вещи, которые не могут быть оторваны от своей почвы: Зимний Дворец, Петропавловская крепость, Эрмитаж, церковь Воскресения, Исаакиевский собор. Таким образом, Петербург будет перенесен на другое место лишь в том же смысле, как, отчасти, перемещается и сама Россия: он раздвигается и делается все больше и больше…» — конец цитаты.
Преодолев огромное, по тем временам расстояние, от Петербурга до Тифлиса, Кнут Гамсун отправился в Баку. Оттуда он планировал совершить поездку в Персию. Однако французский аккредитив, который у него был, резко изменил эти планы. В бакинских банках не стали выдавать по этому документу деньги, поясняя, что подобных финансовых бумаг никогда ранее не видели. Гамсун вынужден был возвратиться обратно в Тифлис. Там банки работали с французскими аккредитивами. Получив наличные в Тифлисе, Кнут Гамсун вместо Персии решил поехать на Черное море, в Батуми.
О чем спустя год после поездки на Кавказ, он в письме норвежской поэтессе Дагни Кристенсен сообщает: «…Более удивительной и прекрасной сказки я не переживу уже никогда, особенно прекрасной была поездка из Владикавказа через горы в Тифлис… Это другой мир, люди там красивее, вино краснее и горы выше. И я думаю, что возле Казбека Бог живет круглый год…»
Позже в письме немецкому издателю Альберту Лангену писатель отмечал: «…В настоящее время меня больше всего радует «Кавказская книга», которая будет лучшей из всего, что я написал». Так он тогда думал…Однако лучшим станет его роман «Плоды земли», за который в 1920 году Кнут Гамсун будет удостоен Нобелевской премии.
Будущий писатель родился в 1859 году в семье деревенского портного. Детство и отрочество провел в северной деревне, там же окончил деревенскую школу. Очень рано покинул семью. И в погоне за независимой жизнью с 17 лет вел бродячее существование. Кем он только в то время не работал, объездив почти всю Норвегию: землекопом, грузчиком и каменотесом.
В 1881 году он отправляется в Америку. Новый Свет встретил его не более ласково, чем проводил Старый. Ему пришлось вести жизнь полную лишений. Он и батрак, и парикмахер, а чаще всего — безработный. Накопив денег на обратную дорогу, он на грузовом судне возвратился в Норвегию.

Кнут Гамсун (1895).
Писать Кнут Гамсун начал рано. Семнадцатилетним юношей он напечатал первые свои стихотворения и рассказ. Успеха они не имели. Потому более десяти лет он вообще ничего не публиковал. Поговаривали, что он уничтожил все написанное им в то время.
В 1886 году Гамсун решил вновь попытать удачу и вернулся в Америку, где нанялся матросом на торговое судно, затем в Чикаго устроился кондуктором трамвая, а в Северной Дакоте на одной из ферм работал в бригаде сезонных рабочих на уборке озимых.
Через два года он возвратился в Норвегию и начал работу над романом «Голод». Вскоре он публикует отрывок в печати, и это сразу же делает его имя известным не только в Норвегии, но и в других странах.
В 1898 году Гамсун, вспоминая о своем путешествии в Америку, пишет книгу «Духовная жизнь Америки». В ней он размышляет о том, как зарождающийся капитализм ведет к уничтожению духовной культуры человека. Он считает, что «жить можно или культурой, как аристократия, или природой, как крестьяне». И потому единственной жизнеспособной силой на земле становится для него крестьянство, живущее трудами рук своих. К этому сословию и обращается писатель, от него ждет спасения на последнем этапе своего творчества. Для него источник счастья человека — труд на собственной земле. Город развращает и портит людей, они теряют любовь к труду и становятся духовными калеками.
Настоящая фамилия писателя Педерсен. Гамсун – это псевдоним. Получилось это так. Под впечатлением книг Марка Твена, он пишет эссе. Рукопись публикуют 1884 году под псевдонимом Кнут Гамсунд (Гамсунд — это название семейного хутора). Затем ему предлагают выпустить это эссе отдельной книгой. А в типографии, при наборе, допускают ошибку, псевдоним набирают без последней буквы «д». Так, Кнут стал не Гамсундом, а Гамсуном.
К началу XX века к этому писателю появляется заметный интерес в России. Переводы его произведений тогда выходят почти одновременно с оригиналами, а его пьесы не сходят с подмостков русских театров.
А сам Кнут Гамсун относил русского писателя Михаила Лермонтова к числу «величайших гигантов поэзии». Норвежская критика даже отмечала влияние романа Лермонтова «Герой нашего времени» на прозу Гамсуна. Считается, что Печорин во многом послужил прообразом героя романа Гамсуна «Пан». А образ героини драмы Гамсуна «Царица Тамара» был навеян стихотворением Лермонтова «Тамара».
Произведениями Гамсуна восхищался Максим Горький. Он писал, что «творчество Гамсуна поистине «священное писание» о людях, писание, совершенно лишенное каких-либо внешних украшений, — его красота в неумолимой и ослепительно простой правде, которая каким-то чудом делает написанные им фигуры людей норвежцев так же убедительно прекрасными, как статуи античной Греции…
Рассказывая, он размышляет… Его размышления совершенно лишены «педагогических» намерений, его мысль не подчинена никаким моральным догматам и социальным гипотезам, мне она кажется идеально свободной.»
С не меньшим восторгом о творчестве Гамсуна высказывается и Александр Куприн: «Гамсун не создает школы. Он слишком оригинален, а подражатели его всегда будут смешны. Он пишет так же, как говорит, как думает, как мечтает, как поет птица, как растет дерево. Все его отступления, …которые были бы нелепы и тяжелы у другого, составляют его тонкую и пышную прелесть. И сам язык его неподражаем — этот небрежный, интимный, с грубоватым юмором, непринужденный и несколько растрепанный разговорный язык, которым он как будто бы рассказывает свои повести, один на один, самому близкому человеку и за которым так и чувствуется живой жест, презрительный блеск глаз и нежная улыбка» — конец цитаты.
В дореволюционной России переводами произведений Кнута Гамсуна занимались такие известные писатели, как Александр Блок и Константин Бальмонт.
За монументальный писательский труд «Плоды земли», написанный им в 1917 году, Кнуту Гамсуну была присуждена Нобелевская премия по литературе.

Кнут Гамсун
«В сказочной стране: Переживания и мечты во время путешествия по Кавказу»
«Вечером, однако, мы пришли к убеждению, что еще не можем со спокойным сердцем покинуть Кавказ. Мы были теперь снова в Тифлисе, нужно же было посмотреть также… Грузию, Гурию. На другой день, после полудня, мы уже сидели в поезде, отправлявшемся в Батум, на Черном море.
Мы едем час за часом, и местность кругом пустынна; однако, мало-помалу она меняется, и, в конце концов, мы едем по одной из роскошнейших местностей Кавказа. Растительность так богата, как я нигде не видывал. Леса кажутся непроходимыми, а когда мы останавливаемся на одной станции и можем лучше разглядеть, то делаем открытие, что они все обвиты вьющимися растениями. Здесь растут каштаны, грецкие орехи и дубы, мелколесье состоит из кустов орешника. Между лесами расстилаются равнины, засаженные кукурузою, виноградом и всякими фруктовыми деревьями, все это стоит и зреет на солнце, растет и поспевает на стеблях, пахнет яблоками. Мы смотрим из окна на несравненную, Богом благословенную страну, — она так богата и прекрасна, и нам суждено было увидеть ее. Луна взошла еще ранее захода солнца, проглянули целые рои звезд, и поезд скользит над землей, весь облитый серебряным сиянием.
Мы видим теперь лишь смутные очертания, но и очертания прекрасны. Силуэты холмов, гор и долин проносятся перед нами. Здесь и там мерцает в деревушке огонек, похожий на каплю крови в этом море беловатого сияния. Тихий и теплый длинный вечер, тихая и теплая ночь.
По-видимому, здесь выпадает обильная роса, перчатки мои прилипают к рукам, а моя желтая шелковая куртка темнеет от сырости. Лихорадка гонит меня с площадки.
Но в скучном купе едва можно сидеть, кроме того, освещение плохое, а старая газета все еще является моим единственным чтением. Я стараюсь убить время тем, что пытаюсь вновь завести мои часы, которые остановились. Меня, впрочем, не удивляет, что они, наконец, устали, потому что я беспрестанно должен был переставлять их то вперед, то назад, в течение этих последних недель. В Петербурге свое время, а в Москве свое; когда мы переехали через Дон, время изменилось снова, а во Владикавказе пришлось подвинуть часы на целые полчаса вперед. Оттуда через горы до Тифлиса время менялось каждый день; в самом же Тифлисе, пока мы там были, имели мы точно обозначенное время. Но едва приехали мы в Баку, как все бакинцы стали подсмеиваться над нашим бедным тифлисским временем и заставили нас поставить часы, согласно их времени. Когда же мы снова вернулись в Тифлис, то бакинское время оказалось непригодным относительно часов обеда и отхода поездов. Часы мои до сих пор выносили все; наконец, остановились. Собственно говоря, было почти забавно видеть такую самостоятельность после того, как я так долго водил их за нос.
Промучившись с часами битый час и немножко разобрав их, я не мог вновь собрать их за неимением нужных инструментов, а потому уложил все, и собранное, и разобранное, в свой бумажник. Потом я прошел в третий класс, помещавшийся в конце поезда. Здесь все еще были на ногах; ведь жители Кавказа не спят. Я ищу себе местечко, словно я тут дома, и два имеретинца сдвигаются немного, чтобы дать мне сесть. Я предлагаю им в знак благодарности сигары, и они с благодарностью принимают их; к сожалению, у меня больше нет сигар, и мне нечего дать тем, что сидят напротив.
Здесь, бесспорно, множество клопов; но все же при таком бедствии лучше сидеть, чем спать, и я курю, с наслаждением наблюдая за своими спутниками. Это, по-видимому, все бедняки, но все, по обычаю черкесов, снабжены оружием и всеми принадлежностями. Человека два убрались вышитыми головными платками, чем-то в роде полотенец, завязанных лентой на затылке. Они были красивы. Женщин здесь не было!
Через несколько времени мне все же стало скучно, потому что я не единого словечка не разумел из того, что говорилось; а так как здесь не было ни музыки, ни пения, то я встал и пошел в ближайший вагон. Здесь сидели и спали два персиянина; остальные бодрствовали и болтали потихоньку между собой. На одном сиденье лежит между прочим багажом балалайка, и я прошу сидящих поближе сыграть что-нибудь, но они не отвечают. Они глядят неприветливо, словно знают, что у меня нет больше сигар. Тогда я ухожу.
Так странствую я большую часть ночи из вагона в вагон, а когда поезд останавливается, то спрыгиваю и забавляюсь тем, что примешиваюсь к толпе людей на станции. Лихорадка снова терзает меня, и я прекрасно знаю, что даю ей обильную пищу своими безрассудными ночными странствованиями, но я не мог бы унять ее и в том случае, если бы лег спать, то есть уступил бы ей, а потому я предпочитаю оставаться на ногах, — это доставляет мне больше удовольствия. В конце концов, однако, я уселся в свое купе и проспал немного.
Я имел счастье проснуться как раз, когда начало светать и увидел, что снова перенесся в страну сказочных сновидений. Мы находимся несколько выше в горах и спускаемся теперь вниз, среди обильных плодородных равнин. Плодовые деревья и виноград в диком состоянии, леса кишат множеством птиц…
Становится светлее; вскоре показывается на горизонте солнце, в тот же миг локомотив пронзительно свистит, мы делаем поворот, я свешиваюсь с площадки и смотрю, как работают блестящие части машины; мне кажется, что я подымаюсь в высь и лечу, — так все величественно и гордо кругом; локомотив, шумя и свистя, непобедимо проникает в глубину гор, словно некое божество.
Скоро мы у цели. Внизу, направо, видим мы море, Черное море.

Окрестности Батума.
Батум — город, имеющий до сорока тысяч, или немного более, жителей; видом он похож на Тифлис и Баку, — это смесь больших, современных каменных построек с маленькими, низенькими каменными домиками, оставшимися еще со времени владычества турок. Улицы широки, но немощеные, и ездишь, и ходишь по песку. В гавани снуют корабли, маленькие парусные лодки, делающие переход отсюда в южные города и даже Турцию, и громадные европейские пароходы, идущие в Александрию и Марсель.
Город расположен в болотистой и нездоровой, но плодородной местности, и окружен лесами, полями кукурузы и виноградниками. Высоко, наверху, горы там и сям обнажены и сожжены солнцем, там курды пасут своих овец. Развалины крепости выглядывают из темной зелени лесов. В этой-то местности и лежит на болоте Батум…
Лихорадка моя становится здесь злее прежнего, — от еды ли в гостинице, или от воздуха в городе, Бог весть! Мне было даже трудно сходить в почтовую контору, чтобы отослать деньги консулу. Нас сопровождает туда слуга из гостиницы. Помещение темно и довольно неопрятно. В то время, как я подхожу к окошечку, проводник мой шепчет мне на ухо: снимите шляпу. Я взглянул на него, он держал курс к окошечку с непокрытой головой…
Я отдаю свое письмо и получаю маленькую квитанцию. Но я не понимаю в этой квитанции ни единого слова. Я все еще берегу ее, потому что и доныне не знаю, получил ли консул свои деньги.
Отсюда слуга идет со мною к часовщику. Это армянин, как и мой проводник. Часовщик испускает легкий крик, когда видит, что я разобрал свои часы, и начинает выражать сомнение, можно ли будет вновь собрать их. Я объявляю ему, что сам часовщик, а потому не нужно говорить вздора. Я дам ему рубль, говорю я решительно, чтобы вычистить песчинку, попавшую между часовых колесиков. Но часовщик улыбается, трясет головой и говорит, что и за пять рублей не берется починить часы.
Тогда я энергично отбираю часы назад и иду со своим проводником к другому часовщику.
Это русский старик, сидящий у двери в своем магазине и греющийся на солнышке. Мой проводник берет на себя переговоры и выдумывает, что я самый искусный часовщик чужеземец, который желал бы только позаимствовать у него инструменты, чтобы собрать вновь свои часы. Русский выслушал все это, разиня рот и удивленно поглядывая на меня. Как же можно давать свои инструменты взаймы? Что же ему делать самому, если кто-нибудь принесет в починку часы? Нет, это дело не подходящее. Но войдите же в магазин, дайте мне взглянуть на часы. Не повреждена ли пружинка?
Мы вошли в магазин. Мне хотелось дать заработать этому человеку. Когда он взял в руки часы и стал в лупу смотреть на них, то жилки на его висках вздулись и посинели, словно он усиленно соображал. С этой минуты он перестал быть мне чужим, я узнал то выражение лица, которое свойственно всем людям, желающим что-либо придумать. «Дело совсем не так плохо», —сказал он.
Он поднес ко рту длинную тоненькую трубочку и подул в часы, держа их на известном расстоянии. Значит, все-таки песчинка, подумал я. Затем он вновь посмотрел в лупу на часы, взял щипцы, вытащил из часов крохотный волосок и поднял его кверху. Часы тотчас же пошли. Потом он быстро собрал их. Что же я ему должен за это? Тридцать копеек.
Такой дешевизны не видывал я всю свою жизнь.
Однако, я едва мог стоять на ногах, а потому вынужден был сесть в магазине. Когда старик русский услыхал, чем я болен, то послал моего проводника в аптеку за лекарством. Между темь он беседовал со мной и в простоте сердечной величал меня часовых дел мастером. Слово это было почти единственное, которое я понял.
Когда принесли лекарство, то часовщик отлил половину, которую и дал мне принять. Если это хинин, подумал я, то не будет никакого толку. (Хинин — алкалоид, содержащийся в коре и других частях хинного дерева. Обладает противомалярийным, тонизирующим и антисептическим действием.) Лекарство напоминало вкусом мяту, но было жирным и маслянистым, и я должен был усиленно курить после его приема, чтобы избежать рвоты. Но оно, действительно, помогло мне и подействовало так живительно, что через четверть часа я мог уже идти со своим проводником. Мне становилось все лучше и лучше.
Жизнь здесь в Батуме напоминает собою южноамериканскую. В столовую гостиницы приходят люди в модных костюмах и шелковых туалетах, украшенные драгоценностями. Они едят изысканные блюда ипьют шампанское. Две еврейки, очевидно мать и дочь, жалуются кельнеру на свои салфетки, которые недостаточно чисты. Им приносят на тарелке другие салфетки, но и эти кажутся им недостаточно чистыми, и они получают еще и третьи. Затем они вытирают ножи, вилки и стаканы, раньше, чем пустить их в дело; их пальцы толстые и грязноватые, но в брильянтовых кольцах. Потом они принимаются за еду. Они, наверное, очень богаты и необыкновенно изящно действуют своими толстыми пальцами. После обеда они требуют таз с водой и моют руки, совершенно так же, как делают это ежедневно, обедая у себя дома со своим Авраамом или Натаном. Потом каждая берет по зубочистке и чистит себе зубы, причем держат другую руку у рта, как, вероятно, они видели, делают прочие благовоспитанные люди в Батуме.
Этикет различен в различных странах; здесь он, вероятно таков. В сущности говоря, один стоит другого. Какой-нибудь французский король делает многое, чего не стал бы делать китайский император, и наоборот. За каждым из столов в этой кавказской столовой вели себя различно.
Здесь сидел даже молодой китаец с длинной, толстой косой, болтавшейся у него за спиной, и обедал с двумя дамами. Он сильно был занят ухаживанием за одной из них, по-видимому, своей невестой, и выбегал даже из-за стола, чтобы принести ей цветов. Он уже совершенно перестал быть китайцем, походка его была уверена, и он щеголял перед своей красавицей французскими оборотами речи. Тот факт, что он сохранил свою национальную одежду, делал из него здесь редкостную птицу, и молодая дама гордилась, по-видимому, тем вниманием, которое он обращал на себя.
Южноамериканские нравы проявляются здесь и в том, как посетители расплачиваются. Они охотно выкладывают чересчур крупные ассигнации, которые кельнер должен разменивать у хозяина, и дают помногу на чай. Они оставляют недопитое вино в бутылках и стаканах. Обе еврейки оставили бутылку недопитой наполовину; они торопились поскорее уйти, потому что за столиком китайца громко говорили и смялись: это было очень неизящно. Они бросили не один недовольный взгляд на желтого человека. В конце концов, они вышли и уселись в свой экипаж, поджидавший их на улице…

Кнут Гамсун. 1890 год.
Лавки в городе переполнены пестрою смесью немецких и восточных товаров. Здесь можно найти турецкие и арабские ткани, персидские ковры и армянское оружие. Население, по-видимому, предпочитает носить европейскую одежду, даже татары здесь носят жакеты и твердые шляпы. Но в глубине души они все же остаются татарами; мы видели однажды магометанское богослужение, в котором принимали участие многие из таких по-европейски одетых господ. Однако, старые персияне в своих длинных рубашках и чалмах брали над ними верх. Там и сям встречаешь на улице таких старых персиян. Они по большей части высоки и стройны, несмотря на свои годы, и идут своей дорогой с известным спокойствием и достоинством, очень часто совершенно оборванные.
Один раз я шел следом за таким стариком, чтобы посмотреть, как он себя будет вести в дороге. Он был на улице, погрелся на солнышке и теперь шел домой отдохнуть. Мы подошли к маленькому домику с плоской кровлей и наружной лестницей; он поднялся вверх по лестнице в сени, потом опять по лесенке в несколько ступенек еще выше. Многие видели меня, а потому я не счел делом чересчур безумной храбрости пробраться за ним в сени вплоть до последней лестницы. В дверном проеме не было двери, а в окошке вверху на стене не было стекла, поэтому здесь прекрасно продувало и было прохладно. Я не слышал больше шагов старика, но, взойдя следом за ним по немногим ступеням, я увидел его, лежавшего на голом полу, подложив под голову руку.
Мне невольно подумалось, что это очень жесткое ложе для человека его лет; но он был доволен им. И он никому не жаловался на сквозняк, который разгуливал у него в доме. Он даже не вскрикнул, увидав меня, но лицо его приняло тупое выражение. Заметив, что докучаю ему, я скрестил руки на груди и поклонился, это должно было обозначать нечто в роде приветствия, прежде чем уйти.
Так вот как спят эти величественные старики, которых мы, время от времени, встречаем на улице, подумал я. По-видимому, живется им не особенно приглядно, но они свыкаются с такой жизнью, старятся и умирают, не зная иной. Если же они прожили жизнь так, что могут начертать на своем могильном памятнике зеленую чалму, тогда можно сказать, что Аллах был милостив к ним. А между тем, нет у них ни человеческих прав, ни права голоса, ни сословных собраний. Они не носят в кармане газеты «Вперед». Ах, бедный, убогий Восток, — мы, пруссаки и американцы, должны жалеть тебя, да, поистине так!..
В Батуме есть также любимое место для гулянья — бульвар. Во время солнечного заката набережная полна катающимися и гуляющими. Горячие лошади и шелест шелковых платьев, зонтики, поклоны и женские улыбки, совсем как в южноамериканском городе. Есть здесь и щеголи, уличные франты, в высочайших воротничках и вышитых шелковых рубашках, со шляпами набекрень и толстейшими палками. Щеголь здесь, как и везде, премилый человек. Если познакомишься с ним поближе, то будешь приятно поражен его добродушием и любезностью. Он наряжается так не из высокомерия, нет, ему просто хочется в свою очередь сделаться «изящным малым», и он выбирает поэтому такой, несколько внешний способ, быстро приводящий его к цели и стоящий мало труда. Шляпой человек может прославиться скорее, чем книгой, или произведением искусства. Этим и пользуется щеголь; почему бы и нет? Быть может, он внутренне радуется тому, что так разряжен, в таких случаях он уже является щеголем по убеждению. Бог весть, насколько его жизненная миссия велика и имеет право на существование. Он пробный камень моды, он знакомит с нею, вводит ее. И ни в коем случае нельзя быть настолько слепым, чтобы отказать ему в мужестве, которое не раз доказывал он нам, надевая на шею рукавную манжету вместо воротника.
Именно здесь в Батуме, видел я щеголя, имевшего длиннейшие и самые востроносые лаковые сапоги в мире. Люди поглядывали на сапоги, на их обладателя и посмеивались над ним. Но он не сворачивал в боковую улицу, не исчезал из виду, нет, он шел далее и снисходительно относился к насмешникам. Тут появился какой-то субъект, желавший плюнуть ему на лаковый сапог, но щеголю стоило только показать свою чудовищную палку, и он мог вновь мирно прогуливаться. Когда я снял шляпу и попросил у него спичку, то он снял шляпу в свою очередь и с искренней готовностью исполнил мое желание. Затем он пошел дальше со своим курьезным английским пробором на затылке…
У двери гостиницы появлялся время от времени персидский дервиш, нечто вроде монаха, студент богословия. Он обвернулся в пестрый, вытертый ковер и ходил босой, с обнаженной головой, с длинными волосами и бородой. Время от времени он следил пристальным взором за проходившими мимо чужеземцами и начинал говорить. Мне рассказали в гостинице, что он безумный. Аллах коснулся его, а потому он трижды священ! Если бы только его безумие не было притворством. Ему, кажется, доставляло удовольствие показываться людям, выступать в роли удивительного святого человека, возбуждать внимание и получать милостыню. У фотографа можно было даже достать его портрет, настолько он был замечательный человек. Он, казалось, привык к почтению, которое ему оказывали со всех сторон, и чувствовал себя при этом отлично. Это был весьма красивый мужчина, с необыкновенно светлой кожей, пепельно-белокурыми волосами и горящими глазами. Даже прислуга в гостинице, состоящая из татар, бросала всякое дело, когда он приходил, чтобы только взглянуть на него и выказать перед ним свое благоговение.
Что бы такое мог он говорить?
— Заставь же его как-нибудь заговорить, — сказал я, — и передай мне потом его слова.
Швейцар спросил, не может ли он чем-нибудь служить ему?
Дервиш отвечал:
— Все вы ходите с поникшей головой, я хожу с головой, поднятой кверху. Я вижу все, все сокровенное.
— Как же давно начал ты видеть то, что сокрыто ото всех?
— Давно уже.
— Как же это случилось?
— Я увидел иной мир, вот как это случилось. Я вижу Единственного.
— Кто же этот Единственный?
— Этого я не знаю. Он изощряет мои силы. Я часто бываю на горе.
— На какой горе?
— Птицы летят мне навстречу.
— На горе?
— Нет, здесь на земле…
Мне хотелось перехитрить и разгадать его, а так как он показался мне подозрительным, то я несколько презрительно отнесся к его притворному сумасшествию и пошел прочь, ничего не дав ему. Но, когда я увидел, что он и не думает провожать меня неодобрительным взглядом, то поколебался в своей уверенности и дал ему какую-то мелочь. Если человек этот действительно разыгрывал комедию, то проделывал это блистательно. Но как же объяснить его фотографический портрет, на котором он принимал известную позу?
Как объяснить то, что он, как будто, кокетничал своими большими глазами, обладавшими силой гипнотизма? И то внимание, которое возбуждал он, благодаря своему сумасшествию? Очень бы хотелось мне поглядеть на этого человека, когда он взбирается вверх по лесенке в свою хижину и ложится на пол в своей безмолвной каморке…
Лихорадка истощает мои силы. Лекарство часовщика, которое я вновь принимал, не действует более. Мне придется покинуть эти места, не увидав многого, не побывав в лесах, не осмотрев жилища курдов. Сегодня ночью, когда лихорадка особенно жестоко мучила меня, и мне никого не хотелось будить в гостинице, я перешел через улицу в лавку, где на окне стояли бутылки. За маленьким прилавком стоял человек, а двое смуглых субъектов сидели на земле и пили из оловянных кружек.
Я спрашиваю у человека за прилавком коньяку. Человек за прилавком понимает меня и снимает с полки бутылку. Это вино неизвестной мне марки, — на ярлыке надпись: Одесса.
— Фу, — говорю я, — разве нет у тебя другого? — Он не понимает. Я смотрю, снимаю с полки другую. На ней та же марка — Одесса, но с пятью звездочками. Я смотрю на нее и нахожу посредственной. Нет ли у него сорта получше? Этого он не понимает. Я пересчитываю ему звездочки и сам добавляю карандашом еще пару. Это ему понятно, и он появляется действительно с одесской бутылкой, украшенной шестью звездочками.
— Что же она стоит?
— Четыре рубля с полтиной.
— А другая?
— Три с полтиной.
Значит, по рублю за звездочку. Я взял бутылку с пятью звездочками, и в ней оказался очень крепкий коньяк, после которого я мог, наконец, уснуть.
А сегодня же чувствую я себя на зло всем лекарям и всяческой мудрости гораздо лучше, а между тем я пил коньяк.
Полдень давно уже миновал. Я сижу у открытого окна и смотрю, как голые люди едут верхом купать своих лошадей и спускаются на берег Черного моря. Их фигуры темными силуэтами вырезываются на синем фоне моря. А солнце все освещает развалины крепости Тамары, которая возвышается среди густого леса.
Завтра мы снова уезжаем в Баку, а потом и дальше на Восток. Скоро мы покинем эту страну, но я вечно буду тосковать по ней. Не даром я пил воды Куры.»
Так заканчивает свои воспоминания Кнут Гамсун о путешествии в «сказочную страну».

Имя норвежского писателя вспомнили недавно после того, как политик и общественный деятель Мария Корина Мачадо из Венесуэлы передала свою медаль Нобелевского лауреата американскому президенту. Норвежский нобелевский комитет напомнил тогда о том, что Нобелевская премия присваивается пожизненно и не может никому передаваться. Хотя, от Нобелевской премии отказались в свое время Лев Толстой, Александр Солженицын, Жан-Поль Сартр, Рихард Кун, Григорий Перельман. Известно также о семи редчайших случаях передачи нобелевских медалей другим людям за всю историю премии. В их число входит и норвежский писатель Кнут Гамсун.
В 1943 году он передал свою медаль нобелевского лауреата министру пропаганды Третьего Рейха. А после смерти Адольфа Гитлера он опубликовал, в связи с этим, некролог, хотя его все от этого отговаривали.
После окончания войны Кнут Гамсун был обвинен в коллаборационизме и отдан под суд. Тюремного заключения он избежал благодаря преклонному возрасту, однако был оштрафован по гражданскому иску на сумму в 425 тысяч крон. Это привело к конфискации значительной части его имущества. Позднее он описал этот судебный процесс в своем романе «По заросшим тропинкам».
Для писателя на несколько десятилетий наступил период полного забвения. Он перестал существовать не только для читателей, но и для литературных критиков и историков литературы.
Внук писателя Лейф Гамсун рассказывал, что после ареста его деда заместитель Председателя Совета министров СССР Вячеслав Молотов обратился к норвежскому правительству с просьбой не применять к нему суровое наказание. На это премьер-министр Норвегии ответил: «Вы слишком мягкий человек, господин Молотов…» Но просьбу все же учел.
Кнут Гамсун умер в 1952 году в возрасте 93 лет в своей усадьбе в Норхольме. Сумев дожить до глубокой старости, он так и не раскаялся.

Первое издание книг Гамсуна на русском языке после долгого перерыва относится к 1970 году. И только в 2008 году в издательстве «Молодая гвардия» в серии «Жизнь замечательных людей» вышла книга о Кнуте Гамсуне. В ней филолог Наталия Будур описывает Гамсуна таким, каков он есть, со всеми достоинствами и недостатками. Эта история жизни писателя тесно сплетается с сущностными вопросами жизни человеческого духа, которые на протяжении своего долгого земного пути ставил этот талантливый, но в какой-то момент заплутавшийся и заблудившийся, норвежец.
В 2009 году в Осло появился музей, посвященный жизни и творчеству писателя, тогда же его книги были впервые изданы в виде двадцати семитомного собрания сочинений.